Татьяна Браверман
Два Города Мо
Родилась в Москве, живу в Израиле в городе Модиине. Всю жизнь за небольшим исключением провела в городах Мо. Но больше всех городов на свете люблю Тель-Авив, хотя оба Мо мне все-таки тоже родные.

В 60-70-х много говорили о вьетнамском синдроме. Но тогда я, да и все остальные плохо понимали, что это означает. Я по причине малости возраста, а другие, потому что было им по барабану. Америка – это далеко и неправда, и у богатых свои причуды. И никто и никогда не говорил о синдроме 2-й Мировой или, как ее называли, Великой Отечественной. Русские вообще тогда были не склонны к теоретизированию и обобщению некоторых явлений. А что вернувшиеся с войны израненные, да и целые мужики пьют горькую, пополняют ряды преступников и вообще никак не могут приспособиться к мирной жизни, так то потому, что распустили их на войне.
И действительно, при таких потерях как-то даже и странно было говорить о психических травмах оставшихся в живых. Суровый закон жизни гласил: выжил – живи и радуйся этому, а все остальное – панская хвороба!
Помню безногого отца моей школьной подруги. Пил страшно, хотя мать ее говорила, что выходила она замуж совсем за другого человека. Изменялся он со временем. В войну-то держался, жить хотелось, а потом, уже после сломался… Тогда к этому просто относились, без сантиментов: сломался, значит, слабак!
Сосед наш, дядя Еж, тоже без ноги вернулся и тоже пил мертвую, дебоширя в дни получки и гоняясь с топором за своей Веркой. В свободное же от запоя время был золотой мужик. Помню шок от увиденного впервые кителя дяди Ежа. Иконостас на груди, просто места живого нет, и звание то ли капитан, то ли майор. А кем он стал на гражданке? Инвалидом без ноги, работягой и пьяницей…. Вот так сочетается в русском простом мужике не сочетаемое. А сколько было их в моем детстве, таких инвалидов, передвигавшихся на тележках и отталкивавшихся от земли утюгами, зажатыми в руках.
Я не знаю, почему никто никогда не рассказывал, как оно там было на самом деле. То ли берегли наши детские души, то ли самим вспоминать страшно было.
А вот мой дядька хоть и ранен был и до Берлина прошел сапером (та еще нервная нагрузка), а геном все-таки вытащил его. Но тоже о войне никогда ни словом. И почему-то у меня не поворачивался язык на расспросы, хотя очень любопытно было. Но я негласно уважала его право на молчание. А отец мой не воевал, ему 13 в войну было.
Потом были Пражская Весна и остров Даманский. Об одном из делателей Пражской истории я уже вскользь упоминала, а на Даманский попал, как кура в ощип, один мой приятель из тех, что постарше. Кстати, по заведенному негласному уговору рассказывал очень скупо. Помню только, что с дрожью вспоминал погоду, называя ее 50 на 50, имея в виду скорость ветра и то ли температуру, то ли еще что.
А потом был Афган. Никто и не предполагал, что, вводя в Афган так называемый ограниченный контингент, страна увязнет в затяжной и ужасной по потерям войне. Да и так ли важно было положить столько жизней на защиту границ необъятной родины с внешней ее стороны? Впрочем, когда это правители на Руси относились с пиететом к жизням своего народа?
И тем не менее, груз 200 стал приходить из-за афганской границы с такой частотой, что скрыть это было практически невозможно. Говорили о цифре в 15 тысяч погибших. Дикая, страшная цифра. Что делали наши парни в этой чужой восточной стране? За что положили там свои жизни?
И вот он полный аналог вьетнамского синдрома не в какой-то там заоблачной Америке, а прямо тут, на моих глазах уже в 80-е.
У меня было несколько знакомых ребят, прошедших через Афган, оставивший свой мрачный след на их телесном и душевном здоровье. Это были и, надеюсь, есть, очень крепкие ребята с очень тяжелыми изменениями в характерах. Очень жесткие, весьма безбашенные, переломанные какие-то. У всех почему-то была язва желудка, видимо при стрессе, когда летят защитные системы организма, эта система летела чаще других. Все они прошли через смерть и ранения, и в этой жизни их ни удивить, ни испугать уже было нечем. Молодые, они по сути повидали на своем веку, как старики. Все они курили траву и могли выпить цистерну. Все, кроме двоих, которые осознали достаточно быстро, куда это все их ведет, и отказались полностью, как от курева, так и от выпивки, проявив незаурядную силу воли. Но общаться с ними было еще труднее, потому что они не расслаблялись ни на минуту, при этом почему-то мучаясь головными болями. И временами они были где-то совсем в другом месте… Они знали о жизни и смерти что-то такое, что навсегда делало нас рядом с ними салагами.

Тала была нашей родственницей со стороны русской жены дедушкиного брата. Крупная рыжеволосая красавица. Волосы у нее были даже не рыжие, а какие-то огненные. А уж веселая…
И были у нее два сына: Петр и Павел.
Старший, Петр отслужил и женился. А младший… младший, Павлушка, загремел в Афган.
Вернулся он оттуда с тяжеленным ранением. Говорят, использовали там какие-то пули со смещенным центром тяжести. Такая пуля ввинчивалась в тело под непредсказуемым углом, разворачивая по дороге все, что находилось внутри. Говорили, что практически уцелеть после такого ранения невозможно…
Вернулся и сразу женился на своей однокласснице Марине. Пять лет любви и пытки. Пять лет, двое детишек. Пять лет по госпиталям.
Перед нашим отъездом в Израиль я столкнулась с тетей Талой около метро «Проспект Мира».
Никто и никогда не признал бы в этой сухонькой старушке ту прежнюю, огненную, заводную, пышнотелую красавицу Талу. И я не узнала, посмотрев на остановившую меня старуху непонимающим взглядом.
– Таня, это же я, тетя Наташа, Тала я!
Боже мой, что же с ней за эти несколько лет произошло…
– Как дела, тетя Тала?
– А у нас плохие дела, Танечка. Мы вчера Павлушку похоронили…
Петрушка и Павлушка – два братика, два краснощеких мальчонки, как я их запомнила с детства.
И входят ли в 15 тысяч погибших вот такие павлушки, промучившиеся еще несколько лет?
Я не стала тогда говорить Тале, что мы уезжаем. Просто язык не повернулся.